такому большому помещению требовалось не меньше суток
Такому большому помещению требовалось не меньше суток
Эдвардс в моем доме будет равен верховному шерифу п судье.
Что ж, Дьюк, на мой взгляд, это уже какой-то демократизм, а не республиканизм. Однако я молчу. Только пусть он держится в рамках закона, или я докажу ему, что свобода даже в этой стране имеет разумные пределы.
— Ну, Дик, надеюсь, ты не будешь казнить, прежде чем я вынесу приговор! Но что скажет о новом обитателе нашего дома Бесс? В таком деле главное слово должно все-таки принадлежать дамам.
— Ах, сударь,— ответила Элизабет,— боюсь, что в этом отношении я похожа на некоего судью Темпла и нелегко меняю свои мнения. Но если говорить серьезно, то, хотя я думаю, что приглашение в дом полудикаря — событие из ряда вон выходящее, тем не менее всякий человек, которого приведете в наш дом вы, может рассчитывать на вежливый прием с моей стороны.
Судья ласково погладил нежную ручку, лежавшую на его руке, а Ричард со своим обычным многословием продолжал сыпать неясные намеки и предупреждения.
Тем временем обитатели леса — ибо три охотника, несмотря на все различие между ними, вполне заслуживали это общее название — молча шли вдоль окраины поселка. И, лишь когда они достигли озера и направились по льду к утесу, под которым ютилась их хижина, молодой человек внезапно воскликнул:
— Кто бы мог это предвидеть месяц назад! Я согласился служить у Мармадьюка Темпла, поселиться в доме злейшего врага моего рода! Но что же мне оставалось делать? Однако служба моя будет недолгой, и, когда исчезнет причина, принудившая меня дать согласие, я уйду из этого дома и отрясу со своих ног его прах.
— Разве он минг, что ты зовешь его врагом? — сказал индеец.— Делаварский воин терпеливо ждет воли Великого Духа. Он не женщина, чтобы плакать, как малый ребенок.
— Не верю я им, Джон,— сказал Кожаный Чулок, чье лицо во время беседы судьи с молодым охотником выражало сомнение и неуверенность.— Говорят, теперь у нас новые законы, да я и сам вижу, что теперь в горах жизнь идет по-другому. Эти края до того изменились. что не узнаешь ни озер, ни рек. И не верю я тем, кто умеет гладко говорить. Я ведь знаю, какие сладкие речи вели белые, когда собирались отнимать землю у индейцев. Я это прямо скажу, хоть я и сам белый и родился под городом Йорком, в честной семье.
— Я покорюсь,— сказал юноша.— Я забуду, кто я. И ты забудь, старый могиканин, что я потомок вождя делаваров, который был некогда хозяином этих благородных гор, этих прекрасных долин, этих вод, по которым ступают сейчас наши ноги. Да, да, я стану его слугой. его рабом. Разве это не почетное рабство, старик?
— Ну, положим, Чингачгук,— возразил Кожаный Чулок,— хоть я теперь совсем не тот, что прежде, но и сейчас могу иной раз и не поесть. Когда мы шли за ирокезами через Буковые леса, они гнали перед собой нею дичь, и у меня кусочка во рту не было с утра понедельника до вечера среды. А потом на самой границе Пенсильвании я подстрелил такого жирного оленя, какого никто еще не видывал. Эх, посмотрел бы ты, как накинулись на него делавары — я ведь тогда ходил и разведку и сражался вместе с их племенем. Индейцы лежали себе тихонько и ждали, чтобы господь бог послал им дичи, ну, а я пошарил вокруг и поднял оленя, да тут же и уложил его, он и десяти прыжков не сделал. Я так ослабел от голода, что не мог ждать мяса; и напился как следует его крови, а индейцы ели мясо прямо сырым. Джон там был. Ну, а теперь, конечно, долго голодать я не могу, хотя никогда не едал помногу.
— Довольно, друзья мои! — воскликнул юноша.— Я чувствую, что моя жертва нужна вам всем, и я принесу ее, но больше ничего не говорите, прошу вас.
Его спутники умолкли, и вскоре они уже достигли хижины и вошли в нее, предварительно сняв с двери хитрые запоры, которые, по-видимому, должны были охранять весьма скудное имущество. У бревенчатых стен этого уединенного жилища с одной стороны вздымались огромные сугробы, а с другой — виднелись кучи хвороста и могучие сучья дубов и каштанов, оторванные от родимого ствола зимними бурями. Через сплетенную из веток и обмазанную глиной трубу вдоль обрывистого склона утеса поднималась тоненькая струйка дыма, и извилистая линия копоти тянулась по снегу от трубы до того места, где кончался обрыв и где на плодородной почве росли гигантские деревья, осенявшие своими могучими ветвями эту маленькую лощину.
Остаток дня прошел так, как обычно проходят подобные дни в новых поселениях. Темплтонцы снова собрались в «академии», чтобы посмотреть на второе богослужение мистера Гранта. Пришел туда и индеец. Но, хотя священник устремил на него многозначительный взгляд, когда стал приглашать прихожан приблизиться к алтарю, старый вождь не поднялся со своего места, так как его все еще мучил стыд за вчерашний позор.
Когда прихожане начали расходиться, облака, собиравшиеся с утра, превратились в густые черные тучи, и не успели еще фермеры добраться до своих хижин, разбросанных по всем отрогам и лощинам и даже лепившихся на самых вершинах, как начался ливень. Над быстро оседающим снегом поднялись темные края пней, изгороди из жердей и хвороста, которые еще так недавно казались белыми волнами, пересекавшими долины и взбегавшими на склоны холмов, выглянули из-под своего покрова, а обугленные «столбы» с каждой минутой становились все чернее.
Элизабет стояла вместе с Луизой Грант у окна в теплом зале уютного дома своего отца и любовалась быстро меняющимся ликом природы. Даже поселок, еще совсем недавно блиставший белоснежным нарядом, неохотно сбрасывал его, обнажая темные крыши и закопченные трубы. Сосны стряхнули с себя снег, и каждый предмет обретал свою естественную окраску с быстротой, которая казалась волшебной.
ГЛАВА XIX
Простолюдином не был бедный Эдвин.
Вечер рождества 1793 года был очень ветреным, хотя и сравнительно теплым. Лишь когда поселок скрылся и в ночном мраке и в небе над темными вершинами сосен погасли последние отблески зари, Элизабет наконец отошла от окна — те лесные пейзажи, которые она успела увидеть днем, нисколько не умерили ее любопытство, но скорее усилили его.
Взяв под руку мисс Грант, молодая хозяйка «дворца» начала прогуливаться по залу, вспоминая события дня, и, возможно, ее мысли не раз обращались к странным случайностям, которые привели в дом ее отца таинственного незнакомца, чьи манеры так не соответствовали его видимой бедности. В зале было еще жарко — такому большому помещению требовалось не меньше суток для того, чтобы остыть после усиленной топки,— и розы на щеках Элизабет заалели еще ярче; кроткое, грустное личико Луизы тоже порозовело, но этот нежный румянец, словно краски, рожденные лихорадкой, придал ее красоте что-то меланхолическое.
Гости судьи, воздававшие должное его превосходным винам за столом в углу, все чаще поглядывали на девушек, которые молча ходили по залу взад и вперед. Ричард громко хохотал, то и дело выкрикивая тосты, но майор Гартман еще не успел как следует развеселиться, а Мармадьюк из уважения к священнику удерживался от проявлений даже обычной своей мягкой шутливости.
После того как ставни были закрыты и угаснувший дневной свет заменен многочисленными свечами, общество в зале еще с полчаса коротало время за теми же занятиями. Но затем появившийся с огромной вязанкой дров Бенджамен внес некоторое разнообразие в эту сцену.
Джеймс Фенимор Купер «Пионеры, или У истоков Саскуиханны»
Глава 1
Взгляни, грядет угрюмая зима
В сопровождении могучей свиты
Метелей, туч и льда.
Тамсон, «Времена года»
В самом сердце штата Нью-Йорк лежит обширный край, где высокие холмы чередуются с широкими оврагами или, как чаще пишут в географических книгах, где горы чередуются с долинами. Там, среди этих холмов, берет свое начало река Делавар; а в долинах журчат сотни кристальных ключей, из прозрачных озер бегут быстрые ручьи — это истоки Саскуиханны, одной из самых гордых рек во всех Соединенных Штатах.
И склоны и вершины гор покрыты плодородной почвой, хотя нередко там можно увидеть и зубчатые скалы, придающие этому краю чрезвычайно романтический и живописный вид. Долины нешироки, и по каждой струится речка, орошающая тучные, хорошо возделанные нивы. По берегам рек и озер расположены красивые зажиточные деревушки — они возникают там, где удобно заниматься каким-либо ремеслом, а в долинах, на склонах холмов и даже на их вершинах разбросано множество ферм, хозяева которых, судя по всему, преуспевают и благоденствуют. Повсюду виднеются дороги: они тянутся по открытым долинам и петляют по запутанному лабиринту обрывов и седловин. Взгляд путника, впервые попавшего в эти места, через каждые несколько миль замечает «академию» или какое либо другое учебное заведение; а всевозможные церкви и молельни свидетельствуют об истинном благочестии здешних жителей и о строго соблюдаемой здесь свободе совести. Короче говоря, все вокруг показывает, чего можно достичь даже в диком краю с суровым климатом, если законы там разумны, а каждый человек заботится о пользе всей общины, ибо сознает себя ее частью. И каждый дом здесь — уже не временная лачуга пионера, а прочное жилище фермера, знающего, что его прах будет покоиться в земле, которую рыхлил его плуг; или жилище его сына, который здесь родился и даже не помышляет о том, чтобы расстаться с местом, где находится могила его отца. А ведь всего сорок лет назад тут шумели девственные леса.
После того, как мирный договор 1783 года утвердил независимость Соединенных Штатов, их граждане принялись усиленно овладевать естественными богатствами своей обширной страны. До начала войны за независимость в Нью-Йоркской колонии была заселена лишь десятая часть территории — узкая полоса вдоль устья Гудзона и Мохока длиной примерно в пятьдесят миль, острова Нассау и Статен и несколько особенно удобных мест по берегам рек, — и жило там всего двести тысяч человек. Но за вышеупомянутый короткий срок число это возросло до полутора миллионов человек, которые расселились по всему штату и живут в достатке, зная, что пройдут века, прежде чем наступит черный день, когда принадлежащая им земля уже не сможет больше прокормить их.
Наше повествование начинается в 1793 году, лет через семь после основания одного из тех первых поселений, которые способствовали затем столь чудесному преображению штата Нью-Йорк.
Холодный декабрьский день уже клонился к вечеру, и косые лучи заходящего солнца озаряли сани, медленно поднимавшиеся по склону одной из описанных нами гор. День для этого времени года выдался удивительно ясный, и в чистой синеве неба плыли лишь два-три облака, казавшиеся еще белее благодаря свету, отражаемому снежным покровом земли. Дорога вилась по краю обрыва; с одной стороны она была укреплена бревенчатым накатом, а с другой склон горы был срезан, так что экипажи того времени могли передвигаться по ней довольно свободно. Но и дорога и накат были погребены теперь под толстым слоем снега. Сани двигались по узкой колее в два фута глубиной. В лежавшей глубоко внизу долине и по склонам холмов лес был вырублен новыми поселенцами, но там, где дорога, достигнув вершины, шла по ровному плато, еще сохранился столетний бор. В воздухе кружили мириады сверкающих блесток, а бока запряженных в сани благородных гнедых коней были покрыты мохнатым инеем. Из их ноздрей вырывались клубы пара, и одежда путешественников, так же как весь окружающий пейзаж, говорила о том, что зима давно уже вступила в свои права. Тусклая черная сбруя не блестела лаком, как нынешние, и была украшена огромными медными бляхами и пряжками, которые вспыхивали, словно золотые, когда на них падали солнечные лучи, сумевшие пробиться сквозь густые ветви деревьев. К большим, обитым гвоздями седлам на спинах лошадей было прикреплено сукно, заменявшее попону, и эти же седла служили основанием для четырех квадратных башенок, через которые были пропущены крепкие вожжи. Их сжимал в руке кучер, негр лет двадцати. Его лицо, обычно черное и глянцевитое, сейчас посерело от холода, и в больших ясных глазах стояли слезы — дань уважения, которую местные морозы неизменно взимают со всех его африканских сородичей. Тем не менее его добродушная физиономия то и дело расплывалась в улыбке: он предвкушал, как приедет домой, как будет греться у рождественского камелька и вместе с другими слугами весело праздновать рождество.
Сани представляли собой один из тех вместительных старомодных экипажей, в которых могло с удобством расположиться целое семейство, но сейчас, кроме возницы, в них сидело только двое пассажиров. Снаружи сани были выкрашены скромной зеленой краской, а внутри — огненно-красной, чтобы в холодную погоду создавать иллюзию тепла. Сиденье и пол были устланы большими бизоньими шкурами, отделанными по краям красными суконными фестонами. Эти же шкуры служили полостью, которой укрывали ноги седоки — мужчина средних лет и совсем еще юная девушка. Первый, по-видимому, отличался крупным сложением, однако судить о его наружности было трудно — так тщательно он укутался. Тяжелая шуба с пышной меховой оторочкой совсем скрывала его фигуру, а на голове красовалась кунья шапка на сафьяновой подкладке; наушники ее были опущены и завязаны под подбородком черной лентой. Верх шапки был украшен хвостом того же самого животного, чей мех пошел на ее изготовление, и хвост этот не без изящества ниспадал на спину ее обладателя.
Под шапкой можно было разглядеть верхнюю часть красивого мужественного лица; особенно его украшали выразительные синие глаза, говорившие о большом уме, лукавом юморе и доброте.
Его спутница совсем утонула в своих многочисленных одеждах: из-под широкого камлотового плаща на толстой фланелевой подкладке, который, судя по покрою и размерам, был сшит на мужчину, выглядывали меха и шелка. Большой капор из черного шелка, подбитый пухом, закрывал не только ее голову, но и лицо — лишь в узкой щелочке, оставленной для дыхания, порой блестели веселые черные глаза.
Гора, по которой они ехали, заросла гигантскими соснами, чьи стволы уходили ввысь на семьдесят — восемьдесят футов, прежде чем от них ответвлялся первый сук, а высота кроны тоже нередко достигала восьмидесяти футов. Гордые лесные великаны почти не закрывали далей, и наши путешественники могли видеть даже вершину горы на противоположной стороне долины, куда лежал их путь; лишь порой ее заслонял какой-нибудь отдаленный холмик. Темные стволы стройными колоннами поднимались над белым снегом, и лишь на головокружительной высоте взгляд наконец встречал ветви, покрытые скудной вечнозеленой хвоей, чей мрачный вид представлял меланхолическое несоответствие со всей погруженной в зимний сон природой. Внизу ветра не было, однако вершины сосен плавно раскачивались, глухо и жалобно поскрипывая, — звук этот удивительно гармонировал с окружающим пейзажем.
Сани уже несколько минут ехали по плато, и девушка с любопытством и некоторой робостью поглядывала на лес, как вдруг оттуда донесся долгий, протяжный вой, словно по длинным лесным аркадам мчалась свора гончих. Едва этот звук достиг ушей ее отца, как он крикнул кучеру:
— Стой, Агги! Гектор идет по следу, я его голос узнаю среди десятков тысяч. Кожаный Чулок решил поохотиться, благо денек сегодня выдался ясный, и его собаки подняли дичь. Вон там впереди оленья тропа, Бесс, и, если ты не побоишься выстрелов, на рождественский обед у нас будет жареное седло оленя.
Весело ухмыльнувшись, негр остановил лошадей и принялся похлопывать руками, чтобы согреть застывшие пальцы, а его хозяин встал во весь рост, сбросил шубу и шагнул из саней на снежный наст, который легко выдержал его вес.
Через несколько секунд ему удалось извлечь из беспорядочного нагромождения баулов и картонок охотничью двустволку. Он сбросил толстые рукавицы, под которыми оказались кожаные перчатки на меху, проверил затравку и уже собрался было двинуться вперед, когда из леса донесся негромкий топот и на тропу совсем рядом с ним большими прыжками выскочил великолепный олень. Хотя появился он совершенно неожиданно и мчался с невероятной быстротой, страстного любителя охоты это не смутило. В один миг он поднял двустволку, прицелился и твердой рукой спустил курок. Олень побежал еще быстрее — по-видимому, пуля его не задела. Не опуская ружья, охотник повернул дуло вслед за животным и выстрелил вторично. И снова, казалось, промахнулся, так как олень не замедлил бега.
Закончив свою речь, охотник провел рукой без перчатки у себя под носом и снова беззвучно захохотал, широко открыв большой рот.
Охотник говорил угрюмо и злобно, но осторожность победила, и последние фразы он произнес настолько тихо, что слышно было лишь сердитое бормотанье.
— Не в том дело, Натти, — возразил его собеседник все так же добродушно.
— Я только хочу знать, кому принадлежит честь удачного выстрела. Оленина стоит два-три доллара, но мне будет обидно упустить случай приколоть к моей шапке почетный трофей — хвост этого красавца. Только подумай, Натти, как я посрамил бы Дика Джонса: он только и делает, что насмехается над моей охотничьей сноровкой, а сам за весь сезон подстрелил всего-навсего сурка да пару белок!
— От всех этих ваших вырубок да построек дичь переводится, судья, — сказал старый охотник с безнадежным вздохом. — Было время, когда я с порога своей хижины подстрелил за один раз тринадцать оленей, не говоря уж о ланях! А когда тебе требовался медвежий окорок, надо было только посторожить лунной ночью, и уж наверняка уложишь зверя через щель в стене. И не приходилось опасаться, что заснешь в засаде: волки своим воем глаза сомкнуть не давали… А вот и Гектор, — добавил он, ласково погладив большую белую в желтых и черных пятнах гончую, которая выбежала из леса в сопровождении другой собаки. — Вон у него на шее рубец — это его волки порвали в ту ночь, когда я отгонял их от оленины, коптившейся на печной трубе. Такой друг понадежней иного человека: он не бросит товарища в беде и не укусит руку, которая его кормит.
Судья, который все это время рассматривал раны на туше, теперь, не слушая угрюмой воркотни охотника, воскликнул:
— Все-таки мне хотелось бы, Натти, твердо установить, чей это трофей. Если оленя в шею ранил я, значит, он мой, потому что выстрел в сердце был излишним — превышением необходимости, как говорим мы в суде.
— А ты как думаешь, любезный? — ласково произнес судья, обращаясь к товарищу Кожаного Чулка. — Не разыграть ли нам наш трофей в орлянку? И, если ты проиграешь, доллар, который я подброшу, будет твоим. Что скажешь, приятель?
— Значит, двое против одного, — сказал судья, улыбнувшись. — Я остался в меньшинстве, а другими словами, мои доводы отведены, как говорим мы, судьи. Агги, поскольку он невольник, права голоса не имеет, а Бесс несовершеннолетняя. Делать нечего, я отступаюсь. Но продайте мне оленину, а я уж сумею порассказать о том, как был убит этот олень.
— Мясо не мое, и продавать его я не могу, — ответил Кожаный Чулок, словно заражаясь высокомерием своего товарища. — Я-то знаю много случаев, когда олень, раненный в шею, бежал еще несколько дней, и я не из тех, кто станет отнимать у человека его законную добычу.
— Наверное, ты от мороза так упрямо отстаиваешь сегодня свои права, Натти, — с невозмутимым добродушием ответил судья. — А что ты скажешь, приятель, если я предложу тебе за оленя три доллара?
— Хватило бы и одной, но… — тут товарищ Кожаного Чулка подошел к дереву, за которым прятался, ожидая оленя. — Вы стреляли в этом направлении, сэр, не правда ли? Четыре дробины засели вот здесь, в стволе.
Судья внимательно осмотрел свежие повреждения коры и, покачав головой, сказал со смехом:
— Ваши доводы обращаются против вас самого, мой юный адвокат. Где же пятая?
— Здесь, — ответил молодой человек, распахивая свою грубую кожаную куртку. В рубахе его виднелась дыра, через которую крупными каплями сочилась кровь.
— Боже мой! — в ужасе воскликнул судья. — Я тут спорю из-за какого-то пустого трофея, а человек, раненный моей рукой, молчит, ничем не выдавая своих страданий! Скорей! Скорей садитесь в мои сани — до поселка только одна миля, а там есть врач, который сможет сделать перевязку. Я заплачу за все, и, пока ваша рана не заживет, вы будете жить у меня, да и потом сколько захотите.
— Благодарю вас за добрые намерения, но я вынужден отклонить ваше предложение. У меня есть близкий друг, который очень встревожится, если узнает, что я ранен. Это всего лишь царапина, и ни одна кость не задета. Насколько я понимаю, сэр, теперь вы согласны признать мое право на оленину?
Не обращая внимания на монолог Натти, юноша поблагодарил судью легким поклоном, но ответил:
— Прошу меня извинить, но оленина нужна мне самому.
— Но на эти деньги вы сможете купить сколько угодно оленей, — возразил судья. — Возьмите их, прошу вас. — И, понизив голос, он добавил:
— Здесь сто долларов.
Юноша, казалось, заколебался, но тут же краска стыда разлилась по его и без того красным от холода щекам, как будто он досадовал на свою слабость, и он снова ответил отказом на предложение судьи.
Девушка, которая во время их разговора вышла из саней и, несмотря на мороз, откинула капюшон, скрывавший ее лицо, теперь сказала с большой живостью:
— Прошу вас. прошу вас, сэр, не огорчайте моего отца отказом! Подумайте, как тяжело будет ему думать, что он оставил в столь пустынном месте человека, раненного его рукой! Прошу вас, поедемте с нами, чтобы вас мог перевязать врач.
То ли рана причиняла теперь молодому охотнику больше страданий, то ли в голосе и глазах дочери, стремившейся сохранить душевный мир своего отца, было что-то неотразимое, — мы не знаем; однако после слов девушки суровость его заметно смягчилась, и легко было заметить, что ему одинаково трудно и исполнить эту просьбу, и отказать в ней. Судья (именно такой пост занимал владелец саней, и так мы будем впредь называть его) с интересом наблюдал за этой внутренней борьбой, а затем ласково взял юношу за руку и, слегка потянув его в сторону саней, тоже принялся уговаривать.
— Ближе Темплтона вам помощи не найти, — сказал он. — А до хижины Натти отсюда добрых три мили. Ну, не упрямьтесь, мой милый друг, пусть наш новый врач перевяжет вам рану. Натти передаст вашему другу, где вы, а утром вы, если захотите, сможете вернуться домой.
Молодой человек высвободил руку из ласково сжимавших ее пальцев судьи, но продолжал стоять, не отводя взгляда от прекрасного лица девушки, которая, несмотря на мороз, не спешила вновь надеть капюшон. Ее большие черные глаза красноречиво молили о том же, о чем просил судья. А Кожаный Чулок некоторое время размышлял, опираясь на свое ружье; потом, по-видимому хорошенько все обдумав, он сказал:
— Ты и впрямь поезжай, парень. Ведь если дробина застряла под кожей, мне ее не выковырять. Стар уж я стал, чтобы, как когда-то, резать живую плоть. Вот тридцать лет назад, еще в ту войну, когда я служил под командой сэра Уильяма, мне пришлось пройти семьдесят миль по самым глухим дебрям с ружейной пулей в ноге, а потом я ее сам вытащил моим охотничьим ножом. Старый индеец Джон хорошо помнит это времечко. Встретился я с ним, когда он с отрядом делаваров выслеживал ирокеза — тот побывал на Мохоке и снял там пять скальпов. Но я так попотчевал этого краснокожего, что он до могилы донес мою метку! Я прицелился,ему пониже спины — прошу прощения у барышни, — когда он вылезал из засады, и пробил его шкуру тремя дробинами, совсем рядышком, одной долларовой монетой можно было бы закрыть все три раны. — Тут Натти вытянул длинную шею, расправил плечи, широко раскрыл рот, показав единственный желтый зуб, и захохотал: его глаза, лицо, все его тело смеялось, однако смех этот оставался совсем беззвучным, и слышно было только какое-то шипенье, когда старый охотник втягивал воздух. — Я перед этим потерял формочку для пуль, когда переправлялся через проток озера Онайда, вот и пришлось довольствоваться дробью; но у моего ружья был верный бой, не то что у вашей двуногой штуковины, судья, — с ней-то в компании, как видно, лучше не охотиться.
Натти мог бы и не извиняться перед молодой девушкой — она помогала судье перекладывать вещи в санях и не слышала ни слова из его речи. Горячие просьбы отца и дочери возымели свое действие, и юноша наконец позволил себя уговорить отправиться с ними, хотя все с той же необъяснимой неохотой. Чернокожий кучер с помощью своего хозяина взвалил оленя поверх багажа, затем все уселись, и судья пригласил старого охотника тоже поехать с ними.
— Нет, нет, — ответил Кожаный Чулок, покачивая головой. — Сегодня сочельник, и мне надо кое-что сделать дома. Поезжайте с парнем, и пусть ваш доктор поглядит его плечо. Если только он вынет дробину, у меня найдутся травки, которые залечат рану куда скорее всех его заморских снадобий. — Он повернулся, собираясь уйти, но вдруг, что-то вспомнив, опять приблизился к саням и прибавил:
— Если вы встретите возле озера индейца Джона, захватите-ка его с собой в помощь доктору — он хоть и стар, а всякие раны и переломы еще лечит на славу. Он, наверное, явится с метлой почистить по случаю рождества ваш камин.
— Постой! — крикнул юноша, схватив за плечо кучера, готовившегося погнать лошадей. — Натти, ничего не говори о том, что я ранен и куда я поехал. Не проговорись, Натти, если любишь меня.
— Можешь положиться на Кожаного Чулка, — выразительно сказал старый охотник. — Он недаром прожил пятьдесят лет в лесах и научился от индейцев держать язык за зубами. — Можешь на меня положиться и не забудь про индейца Джона.
— И еще одно, Натти, — продолжал юноша, не отпуская плеча кучера. — Как только вынут дробину, я вернусь и принесу четверть оленя к нашему рождественскому обеду…
— Лежать, зверюга! — прикрикнул Кожаный Чулок, грозя шомполом Гектору, который бросился было к подножию дерева. — Лежать, кому говорят!
— Вот и лакомое блюдо старику на рождественский обед, — сказал охотник. — Теперь я обойдусь без оленины, парень, а ты лучше поищи-ка индейца Джона — его травки посильней всякого заморского снадобья. Как по-вашему, судья, — добавил он, снова показав на свою добычу, — можно ли дробовиком снять птицу с дерева, не взъерошив на ней ни перышка?
Кожаный Чулок опять засмеялся своим странным беззвучным смехом, выражавшим веселое торжество и насмешку, покачал головой, повернулся и углубился в лес походкой, которая больше всего напоминала неторопливую рысцу. При каждом шаге его ноги чуть сгибались в коленях, а все тело наклонялось вперед. Когда сани достигли поворота и юноша оглянулся, ища взглядом своего товарища, старик уже почти скрылся за деревьями; собаки трусили за ним, изредка нюхая олений след так равнодушно, словно они инстинктивно понимали, что он им уже ни к чему. Сани повернули, и Кожаный Чулок исчез из виду.