там пимпочка такая есть собачье сердце

Там пимпочка такая есть собачье сердце

У-у-у-у-у-у-гу-гу-гугу-уу! О, гляньте на меня, я погибаю! Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с нею. Пропал я, пропал! Негодяй в грязном колпаке, повар в столовой нормального питания служащих Центрального совета народного хозяйства, плеснул кипятком и обварил мне левый бок. Какая гадина, а еще пролетарий! Господи Боже мой, как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, вою, да разве воем поможешь?

Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы, и, спрашивается, чем я их буду лечить? Летом можно смотаться в Сокольники, там есть особенная очень хорошая трава, и, кроме того, нажрешься бесплатно колбасных головок, бумаги жирной набросают граждане, налижешься. И если бы не грымза какая-то, что поет на кругу при луне – «милая Аида», – так что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда же пойдешь? Не били вас сапогом? Били. Кирпичом по ребрам получали? Кушано достаточно. Все испытал, с судьбою своею мирюсь и если плачу сейчас, то только от физической боли и от голода, потому что дух мой еще не угас… Живуч собачий дух.

Но вот тело мое – изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что: как врезал он кипяточком, под шерсть проело, и защиты, стало быть, для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление легких, а получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением легких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит легкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибет меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу…

Дворники из всех пролетариев самая гнусная мразь. Человечьи очистки – самая низшая категория. Повар попадается разный. Например, покойный Влас с Пречистенки. Скольким он жизнь спас! Потому что самое главное во время болезни перехватить кус. И вот, бывало, говорят старые псы, махнет Влас кость, а на ней с осьмушку мяса. Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета нормального питания. Что они там вытворяют в нормальном питании, уму собачьему непостижимо! Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины щи варят, а те, бедняги, ничего и не знают! Бегут, жрут, лакают!

Иная машинисточка получает по девятому разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести! Прибежит машинисточка, ведь за четыре с половиной червонца в «Бар» не пойдешь! Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщин единственное утешение в жизни. Дрожит, морщится, а лопает. Подумать только – сорок копеек из двух блюд, а они, оба эти блюда, и пятиалтынного не стоят, потому что остальные двадцать пять копеек заведующий хозяйством уворовал. А ей разве такой стол нужен? У нее и верхушка правого легкого не в порядке, и женская болезнь, на службе с нее вычли, тухлятиной в столовке накормили, вон она, вон она!! Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холодные, так, кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй. Он и заорет:

– До чего ты неизящна! Надоела мне моя Матрена, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло мое времечко. Я теперь председатель, и сколько ни накраду – все, все на женское тело, на раковые шейки, на «Абрау-Дюрсо»! Потому что наголодался в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует.

Жаль мне ее, жаль. Но самого себя мне еще больше жаль. Не из эгоизма говорю, о нет, а потому, что действительно мы в неравных условиях. Ей-то хоть дома тепло, ну, а мне, а мне! Куда пойду? Битый, обваренный, оплеванный, куда же я пойду? У-у-у-у.

– Куть, куть, куть! Шарик, а Шарик! Чего ты скулишь, бедняжка? А? Кто тебя обидел. Ух…

– Боже мой… какая погода… ух… и живот болит. Это солонина, это солонина! И когда же это все кончится?

Наклонив голову, бросилась барышня в атаку, прорвалась за ворота, и на улице ее начало вертеть, рвать, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала.

А пес остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной массивной стене, задохся и твердо решил, что больше отсюда никуда не пойдет, тут и издохнет, в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того горько и больно, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слезы, как пупырыши, вылезли из глаз и тут же засохли. Испорченный бок торчал свалявшимися промерзшими комьями, а между ними глядели красные зловещие пятна от вара. До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара! «Шарик» она назвала его! Какой он, к черту, Шарик? Шарик – это значит круглый, упитанный, глупый, овсянку жрет, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пес. Впрочем, спасибо ей на добром слове.

Дверь через улицу в ярко освещенном магазине хлопнула, и из нее показался гражданин. Именно гражданин, а не товарищ, и даже вернее всего – господин. Ближе – яснее – господин. Вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но все же издали можно спутать. А вот по глазам – тут уж ни вблизи, ни издали не спутаешь! О, глаза – значительная вещь! Вроде барометра. Все видно – у кого великая сушь в душе, кто ни за что ни про что может ткнуть носком сапога в ребра, а кто сам всякого боится. Вот последнего холуя именно и приятно бывает тяпнуть за лодыжку. Боишься – получай! Раз боишься, значит, стоишь… Р-р-р… гау-гау.

Господин уверенно пересек в столбе метели улицу и двинулся в подворотню. Да, да, у этого все видно. Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему ее и подадут, поднимет та-акой скандал, в газеты напишет – меня, Филиппа Филипповича, обкормили!

Вот он все ближе, ближе. Этот ест обильно и не ворует. Этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт. Он умственного труда господин, с культурной остроконечной бородкой и усами седыми, пушистыми и лихими, как у французских рыцарей, но запах по метели от него летит скверный, – больницей и сигарой.

Какого же лешего, спрашивается, носило его в кооператив центрохоза? Вот он рядом… Чего ищет? У-у-у-у… Что он мог покупать в дрянном магазинишке, разве ему мало Охотного ряда? Что такое?! Кол-ба-су. Господин, если бы вы видели, из чего эту колбасу делают, вы бы близко не подошли к магазину. Отдайте ее мне!

Пес собрал остаток сил и в безумии пополз из подворотни на тротуар. Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?».

Натурально, возможно. Запах омолодил меня, поднял с брюха, жгучими волнами стеснил двое суток пустующий желудок, запах, победивший больницу, райский запах рубленой кобылы с чесноком и перцем. Чувствую, знаю, в правом кармане шубы у него колбаса. Он надо мной. О, мой властитель! Глянь на меня. Я умираю. Рабская наша душа, подлая доля!

Источник

Собачье сердце — Булгаков М.А.

Глава 1

У‑у-у-у-у-гу-гуг-гуу! О, гляньте на меня, я поги­баю. Вьюга в под­во­ротне ревёт мне отход­ную, и я вою с ней. Про­пал я, про­пал. Него­дяй в гряз­ном кол­паке – повар сто­ло­вой нор­маль­ного пита­ния слу­жа­щих цен­траль­ного совета народ­ного хозяй­ства – плес­нул кипят­ком и обва­рил мне левый бок.

Какая гадина, а ещё про­ле­та­рий. Гос­поди, боже мой – как больно! До костей про­ело кипя­точ­ком. Я теперь вою, вою, да разве воем поможешь.

Бок болит нестер­пимо, и даль моей карьеры видна мне совер­шенно отчёт­ливо: зав­тра появятся язвы и, спра­ши­ва­ется, чем я их буду лечить?

Летом можно смо­таться в Соколь­ники, там есть осо­бен­ная, очень хоро­шая трава, а кроме того, нажрёшься бес­платно кол­бас­ных голо­вок, бумаги жир­ной набро­сают граж­дане, нали­жешься. И если бы не грымза какая-то, что поёт на лугу при луне – «Милая Аида» – так, что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда пой­дёшь? Не били вас сапо­гом? Били. Кир­пи­чом по рёб­рам полу­чали? Кушано доста­точно. Всё испы­тал, с судь­бой своей мирюсь и, если плачу сей­час, то только от физи­че­ской боли и холода, потому что дух мой ещё не угас… Живуч соба­чий дух.

Но вот тело моё изло­ман­ное, битое, над­ру­га­лись над ним люди доста­точно. Ведь глав­ное что – как вре­зал он кипя­точ­ком, под шерсть про­ело, и защиты, стало быть, для левого бока нет ника­кой. Я очень легко могу полу­чить вос­па­ле­ние лёг­ких, а, полу­чив его, я, граж­дане, подохну с голоду. С вос­па­ле­нием лёг­ких пола­га­ется лежать на парад­ном ходе под лест­ни­цей, а кто же вме­сто меня, лежа­щего холо­стого пса, будет бегать по сор­ным ящи­кам в поис­ках пита­ния? Про­хва­тит лёг­кое, поползу я на животе, осла­бею, и любой спец при­ши­бёт меня пал­кой насмерть. И двор­ники с бля­хами ухва­тят меня за ноги и выки­нут на телегу…

Двор­ники из всех про­ле­та­риев – самая гнус­ная мразь. Чело­ве­чьи очистки – самая низ­шая кате­го­рия. Повар попа­да­ется раз­ный. Напри­мер – покой­ный Влас с Пре­чи­стенки. Сколь­ким он жизнь спас. Потому что самое глав­ное во время болезни пере­хва­тить кус. И вот, бывало, гово­рят ста­рые псы, мах­нёт Влас кость, а на ней с ось­мушку мяса. Цар­ство ему небес­ное за то, что был насто­я­щая лич­ность, бар­ский повар гра­фов Тол­стых, а не из Совета Нор­маль­ного пита­ния. Что они там вытво­ряют в Нор­маль­ном пита­нии – уму соба­чьему непо­сти­жимо. Ведь они же, мер­завцы, из воню­чей соло­нины щи варят, а те, бед­няги, ничего и не знают. Бегут, жрут, лакают.

Иная маши­ни­сточка полу­чает по IX раз­ряду четыре с поло­ви­ной чер­вонца, ну, правда, любов­ник ей филь­де­пер­со­вые чулочки пода­рит. Да ведь сколько за этот филь­де­перс ей изде­ва­тельств надо выне­сти. Ведь он её не каким-нибудь обык­но­вен­ным спо­со­бом, а под­вер­гает фран­цуз­ской любви. С… эти фран­цузы, между нами говоря. Хоть и лопают богато, и всё с крас­ным вином. Да…

При­бе­жит маши­ни­сточка, ведь за 4,5 чер­вонца в бар не пой­дёшь. Ей и на кине­ма­то­граф не хва­тает, а кине­ма­то­граф у жен­щины един­ствен­ное уте­ше­ние в жизни. Дро­жит, мор­щится, а лопает… Поду­мать только: 40 копеек из двух блюд, а они оба эти блюда и пяти­ал­тын­ного не стоят, потому что осталь­ные 25 копеек зав­хоз уво­ро­вал. А ей разве такой стол нужен? У неё и вер­хушка пра­вого лёг­кого не в порядке и жен­ская болезнь на фран­цуз­ской почве, на службе с неё вычли, тух­ля­ти­ной в сто­ло­вой накор­мили, вот она, вот она…

Бежит в под­во­ротню в любов­ни­ко­вых чул­ках. Ноги холод­ные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холод­ные, одна кру­жев­ная види­мость. Рвань для любов­ника. Надень-ка она фла­не­ле­вые, попро­буй, он и заорёт: до чего ты неизящна! Надо­ела мне моя Мат­рёна, наму­чился я с фла­не­ле­выми шта­нами, теперь при­шло моё вре­мечко. Я теперь пред­се­да­тель, и сколько ни накраду – всё на жен­ское тело, на рако­вые шейки, на абрау-дюрсо. Потому что наго­ло­дался я в моло­до­сти доста­точно, будет с меня, а загроб­ной жизни не существует.

Жаль мне её, жаль! Но самого себя мне ещё больше жаль. Не из эго­изма говорю, о нет, а потому что мы дей­стви­тельно не в рав­ных усло­виях. Ей-то хоть дома тепло, ну а мне, а мне… Куда пойду? У‑у-у-у‑у.

– Куть, куть, куть! Шарик, а шарик… Чего ты ску­лишь, бед­няжка? Кто тебя оби­дел? Ух…

Ведьма сухая метель загре­мела воро­тами и поме­лом съез­дила по уху барышню. Юбчонку взбила до колен, обна­жила кре­мо­вые чулочки и узкую поло­сочку плохо сти­ран­ного кру­жев­ного бельишка, заду­шила слова и замела пса.

Боже мой… Какая погода… Ух… И живот болит. Это соло­нина! И когда же это всё кончится?

Накло­нив голову, бро­си­лась барышня в атаку, про­рва­лась в ворота, и на улице начало её вер­теть, вер­теть, рас­ки­ды­вать, потом завин­тило снеж­ным вин­том, и она пропала.

А пёс остался в под­во­ротне и, стра­дая от изуро­до­ван­ного бока, при­жался к холод­ной стене, задохся и твёрдо решил, что больше отсюда никуда не пой­дёт, тут и сдох­нет в под­во­ротне. Отча­я­ние пова­лило его. На душе у него было до того больно и горько, до того оди­ноко и страшно, что мел­кие соба­чьи слёзы, как пупы­рыши, выле­зали из глаз и тут же засыхали.

Испор­чен­ный бок тор­чал сва­ляв­ши­мися про­мёрз­шими комьями, а между ними гля­дели крас­ные зло­ве­щие пятна обвара. До чего бес­смыс­ленны, тупы, жестоки повара. – «Шарик» она назвала его… Какой он к чёрту «Шарик»? Шарик – это зна­чит круг­лый, упи­тан­ный, глу­пый, овсянку жрёт, сын знат­ных роди­те­лей, а он лох­ма­тый, дол­го­вя­зый и рва­ный, шляйка под­жа­рая, без­дом­ный пёс. Впро­чем, спа­сибо на доб­ром слове.

Дверь через улицу в ярко осве­щён­ном мага­зине хлоп­нула и из неё пока­зался граж­да­нин. Именно граж­да­нин, а не това­рищ, и даже – вер­нее всего, – гос­по­дин. Ближе – яснее – гос­по­дин. А вы дума­ете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень мно­гие и из про­ле­та­риев носят. Правда, ворот­ники не такие, об этом и гово­рить нечего, но всё же издали можно спу­тать. А вот по гла­зам – тут уж и вблизи и издали не спу­та­ешь. О, глаза зна­чи­тель­ная вещь. Вроде баро­метра. Всё видно у кого вели­кая сушь в душе, кто ни за что, ни про что может ткнуть нос­ком сапога в рёбра, а кто сам вся­кого боится. Вот послед­него холуя именно и при­ятно бывает тяп­нуть за лодыжку. Боишься – полу­чай. Раз боишься – зна­чит сто­ишь… Р‑р-р…

Гос­по­дин уве­ренно пере­сёк в столбе метели улицу и дви­нулся в под­во­ротню. Да, да, у этого всё видно. Этот тух­лой соло­нины лопать не ста­нет, а если где-нибудь ему её и пода­дут, под­ни­мет такой скан­дал, в газеты напи­шет: меня, Филиппа Филип­по­вича, обкормили.

Вот он всё ближе и ближе. Этот ест обильно и не ворует, этот не ста­нет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт. Он умствен­ного труда гос­по­дин, с фран­цуз­ской ост­ро­ко­неч­ной бород­кой и усами седыми, пуши­стыми и лихими, как у фран­цуз­ских рыца­рей, но запах по метели от него летит сквер­ный, боль­ни­цей. И сигарой.

Какого же лешего, спра­ши­ва­ется, носило его в коопе­ра­тив Центрохоза?

Вот он рядом… Чего ждёт? У‑у-у‑у… Что он мог поку­пать в дрян­ном мага­зи­нишке, разве ему мало охот­ного ряда? Что такое? Кол­басу. Гос­по­дин, если бы вы видели, из чего эту кол­басу делают, вы бы близко не подо­шли к мага­зину. Отдайте её мне.

Пёс собрал оста­ток сил и в безу­мии пополз из под­во­ротни на тротуар.

Вьюга захло­пала из ружья над голо­вой, взмет­нула гро­мад­ные буквы полот­ня­ного пла­ката «Воз­можно ли омоложение?».

Нату­рально, воз­можно. Запах омо­ло­дил меня, под­нял с брюха, жгу­чими вол­нами стес­нил двое суток пусту­ю­щий желу­док, запах, побе­див­ший боль­ницу, рай­ский запах руб­ле­ной кобылы с чес­но­ком и пер­цем. Чув­ствую, знаю – в пра­вом кар­мане шубы у него кол­баса. Он надо мной. О, мой вла­сти­тель! Глянь на меня. Я уми­раю. Раб­ская наша душа, под­лая доля!

Пёс пополз, как змея, на брюхе, обли­ва­ясь сле­зами. Обра­тите вни­ма­ние на повар­скую работу. Но ведь вы ни за что не дадите. Ох, знаю я очень хорошо бога­тых людей! А в сущ­но­сти – зачем она вам? Для чего вам гни­лая лошадь? Нигде, кроме такой отравы не полу­чите, как в Мос­сель­проме. А вы сего­дня зав­тра­кали, вы, вели­чина миро­вого зна­че­ния, бла­го­даря муж­ским поло­вым желе­зам. У‑у-у‑у… Что же это дела­ется на белом свете? Видно, поми­рать-то ещё рано, а отча­я­ние – и под­линно грех. Руки ему лизать, больше ничего не остаётся.

Зага­доч­ный гос­по­дин накло­нился к псу, сверк­нул золо­тыми обод­ками глаз и выта­щил из пра­вого кар­мана белый про­дол­го­ва­тый свёр­ток. Не сни­мая корич­не­вых пер­ча­ток, раз­мо­тал бумагу, кото­рой тот­час же овла­дела метель, и отло­мил кусок кол­басы, назы­ва­е­мой «осо­бая кра­ков­ская». И псу этот кусок.

О, бес­ко­рыст­ная лич­ность! У‑у-у!

– Фить-фить, – посви­стал гос­по­дин и доба­вил стро­гим голосом:

Опять Шарик. Окре­стили. Да назы­вайте как хотите. За такой исклю­чи­тель­ный ваш поступок.

Пёс мгно­венно обо­рвал кожуру, с всхли­пы­ва­нием вгрызся в кра­ков­скую и сожрал её в два счёта. При этом пода­вился кол­ба­сой и сне­гом до слёз, потому что от жад­но­сти едва не загло­тал верё­вочку. Ещё, ещё лижу вам руку.

Целую штаны, мой благодетель!

– Будет пока что… – гос­по­дин гово­рил так отры­ви­сто, точно коман­до­вал. Он накло­нился к Шарику, пыт­ливо гля­нул ему в глаза и неожи­данно про­вёл рукой в пер­чатке интимно и лас­ково по Шари­кову животу.

– А‑га, – мно­го­зна­чи­тельно мол­вил он, – ошей­ника нету, ну вот и пре­красно, тебя-то мне и надо. Сту­пай за мной. – Он пощёл­кал паль­цами. – Фить-фить!

За вами идти? Да на край света. Пинайте меня вашими фет­ро­выми боти­ками, я слова не вымолвлю.

По всей Пре­чи­стенке сняли фонари. Бок болел нестер­пимо, но Шарик вре­ме­нами забы­вал о нём, погло­щён­ный одной мыс­лью – как бы не уте­рять в суто­локе чудес­ного виде­ния в шубе и чем-нибудь выра­зить ему любовь и пре­дан­ность. И раз семь на про­тя­же­нии Пре­чи­стенки до Обу­хова пере­улка он её выра­зил. Поце­ло­вал в ботик у Мёрт­вого пере­улка, рас­чи­щая дорогу, диким воем так напу­гал какую-то даму, что она села на тумбу, раза два под­выл, чтобы под­дер­жать жалость к себе.

Какой-то сво­лоч­ной, под сибир­ского делан­ный кот-бро­дяга выныр­нул из-за водо­сточ­ной трубы и, несмотря на вьюгу, учуял кра­ков­скую. Шарик света не взви­дел при мысли, что бога­тый чудак, под­би­ра­ю­щий ране­ных псов в под­во­ротне, чего доб­рого и этого вора при­хва­тит с собой, и при­дётся делиться мос­сель­про­мов­ским изде­лием. Поэтому на кота он так лязг­нул зубами, что тот с шипе­нием, похо­жим на шипе­ние дыря­вого шланга, забрался по трубе до вто­рого этажа. – Ф‑р-р‑р… га…у! Вон! Не напа­сёшься мос­сель­прома на вся­кую рвань, шля­ю­щу­юся по Пречистенке.

Гос­по­дин оце­нил пре­дан­ность и у самой пожар­ной команды, у окна, из кото­рого слы­ша­лось при­ят­ное вор­ча­ние вал­торны, награ­дил пса вто­рым кус­ком поменьше, золот­ни­ков на пять.

Эх, чудак. Под­ма­ни­вает меня. Не бес­по­кой­тесь! Я и сам никуда не уйду.

За вами буду дви­гаться куда ни прикажете.

В Обу­хов? Сде­лайте одол­же­ние. Очень хорошо изве­стен нам этот переулок.

Фить-фить! Сюда? С удово… Э, нет, поз­вольте. Нет. Тут швей­цар. А уж хуже этого ничего на свете нет. Во много раз опас­нее двор­ника. Совер­шенно нена­вист­ная порода. Гаже котов. Живо­дёр в позументе.

– Да не бойся ты, иди.

– Здра­вия желаю, Филипп Филиппович.

Вот это – лич­ность. Боже мой, на кого же ты нанесла меня, соба­чья моя доля! Что это за такое лицо, кото­рое может псов с улицы мимо швей­ца­ров вво­дить в дом жилищ­ного това­ри­ще­ства? Посмот­рите, этот под­лец – ни звука, ни дви­же­ния! Правда, в гла­зах у него пас­мурно, но, в общем, он рав­но­ду­шен под око­лы­шем с золо­тыми галу­нами. Словно так и пола­га­ется. Ува­жает, гос­пода, до чего ува­жает! Ну‑с, а я с ним и за ним. Что, тро­нул? Выкуси.

Вот бы тяп­нуть за про­ле­тар­скую мозо­ли­стую ногу. За все изде­ва­тель­ства вашего брата. Щёт­кой сколько раз морду уро­до­вал мне, а?

Пони­маем, пони­маем, не извольте бес­по­ко­ится. Куда вы, туда и мы. Вы только дорожку ука­зы­вайте, а я уж не отстану, несмотря на отча­ян­ный мой бок.

– Писем мне, Фёдор, не было?

Снизу на лест­ницу почтительно:

– Никак нет, Филипп Филип­по­вич (интимно впол­го­лоса вдо­гонку), – а в тре­тью квар­тиру жил­то­ва­ри­щей вселили.

Важ­ный пёсий бла­го­тво­ри­тель круто обер­нулся на сту­пеньке и, пере­гнув­шись через перила, в ужасе спросил:

Глаза его округ­ли­лись и усы встали дыбом.

Швей­цар снизу задрал голову, при­ла­дил ладо­шку к губам и подтвердил:

– Точно так, целых четыре штуки.

– Боже мой! Вооб­ра­жаю, что теперь будет в квар­тире. Ну и что ж они?

– За шир­мами поехали и за кир­пи­чом. Пере­го­родки будут ставить.

– Чёрт знает, что такое!

– Во все квар­тиры, Филипп Филип­по­вич, будут все­лять, кроме вашей.

Сей­час собра­ние было, выбрали новое това­ри­ще­ство, а преж­них – в шею.

– Что дела­ется. Ай-яй-яй… Фить-фить.

Иду‑с, поспе­ваю. Бок, изво­лите ли видеть, даёт себя знать. Раз­ре­шите лиз­нуть сапожок.

Галун швей­цара скрылся внизу. На мра­мор­ной пло­щадке пове­яло теп­лом от труб, ещё раз повер­нули и вот – бельэтаж.

Источник

Собачье сердце
Глава 6

Был зимний вечер. Конец января. Предобеденное, предприемное время. На притолоке у двери в приемную висел белый лист бумаги, на коем рукою Филиппа Филипповича было написано:

«Семечки есть в квартире запрещаю».

И синим карандащом крупными, как пирожные, буквами рукой Борменталя:

«Игра на музыкальных инструментах от пяти часов дня до семи часов утра воспрещается».

«Сто лет буду ждать стекольщика?»

Рукой Дарьи Петровны (печатно):

«Зина ушла в магазин, сказала, приведет».

В столовой было совершенно по-вечернему, благодаря лампе под шелковым абажуром. Свет из буфета падал перебитый пополам зеркальные стекла были заклеены косым крестом от одной фасетки до другой. Филипп Филиппович, склонившись над столом, погрузился в развернутый громадный лист газеты. Молнии коверкали его лицо и сквозь зубы сыпались оборванные, куцые, воркующие слова. Он читал заметку:

Выражались в гнилом буржуазном обществе) сын. Вот как развлекается наша псевдоученая буржуазия. Семь комнат каждый умеет занимать до тех пор, пока блистающий меч правосудия не сверкнул над ним красным лучом.

Очень настойчиво с залихватской ловкостью играли за двумя стенами на балалайке, и звуки хитрой вариации «светит месяц» смешивались в голове Филиппа Филипповича со словами заметки в ненавистную кашу. Дочитав, он сухо плюнул через плечо и машинально запел сквозь зубы:

— Све-е-етит месяц. Све-е-етит месяц. Светит месяц. Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия!

Он позвонил. Зинино лицо просунулось между полотнищами портьеры.

— Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.

наружности. Волосы у него на голове росли жесткие, как бы кустами на выкорчеванном поле, а лицо покрывал небритый пух. Лоб поражал своей малой вышиной. Почти непосредственно над черными кисточками раскиданных бровей начиналась густая головная щетка.

полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с

Филипп Филиппович, вздохнул, засопел и стал возиться с затухшей

сигарой. Человек у двери мутноватыми глазами поглядывал на профессора

и курил папиросу, посыпая манишку пеплом.

Часы на стене рядом с деревянным рябчиком прозвенели пять раз. Внутри них еще что-то стонало, когда вступил в беседу Филипп Филиппович.

Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:

— Воздух в кухне приятнее.

Голос у него был необыкновенный, глуховатый, и в то же время гулкий, как в маленький бочонок.

Филипп Филиппович покачал головой и спросил:

— Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.

Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.

— Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?

— Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на кузнецкий все в лаковых.

Филипп Филиппович повертел головой и заговорил веско:

— Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство!

Лицо человека потемнело и губы оттопырились.

— Ну, уж и женщины. Подумаешь. Барыни какие. Обыкновенная прислуга, а форсу как у комиссарши. Это все зинка ябедничает.

Филипп Филиппович глянул строго:

— Не сметь называть зину зинкой! Понятно?

— Понятно, я вас спрашиваю?

Филипп Филиппович покраснел, очки сверкнули.

— Кто это тут вам папаша? Что это за фамильярности? Чтобы я больше не слышал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!

Дерзкое выражение загорелось в человеке.

Филипп Филиппович, бледнея, слушал рассуждения человека. Тот прервал речь и демонстративно направился к пепельнице с изжеванной папиросой в руке. Походка у него была развалистая. Он долго мял окурок в раковине с выражением, ясно говорящим: «На! На!». Затушив папиросу, он на ходу вдруг лязгнул зубами и сунул нос под мышку.

Филипп Филиппович обратил взор к гирляндам на потолке и забарабанил пальцами по столу. Человек, казнив блоху, отошел и сел на стул. Руки он при этом, опустив кисти, развесил вдоль лацканов пиджака. Глаза его скосились к шашкам паркета. Он созерцал свои башмаки и это доставляло ему большое удовольствие. Филипп Филиппович посмотрел туда, где сияли резкие блики на тупых носках, глаза прижмурил и заговорил:

— Какое дело еще вы мне хотели сообщить?

— Да что ж дело! Дело простое. Документ, Филипп Филиппович, мне надо.

Филиппа Филипповича несколько передернуло.

При этом он посучил лакированными ногами по паркету.

— Что ж ему говорить. Да вы напрасно его прелестным ругаете. Он интересы защищает.

— Чьи интересы, позвольте осведомиться?

Филипп Филиппович выкатил глаза.

— Ну, ладно. Итак, что же ему нужно в защитах вашего революционного интереса?

Человек победоносно молчал.

— Отлично-с. Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии.

— Это вы несправедливо. Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш.

— Как же вам угодно именоваться?

Человек поправил галстук и ответил:

Язвительная усмешка искривила усишки человека.

Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: «еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя».

Он повернулся на стуле, преувеличенно вежливо склонил стан и с железной твердостью произнес:

— Из-вините. У меня расстроены нервы. Ваше имя показалось мне странным. Где вы, интересно знать, откопали себе такое?

— Ни в каком календаре ничего подобного быть не может.

Филипп Филиппович, не вставая, закинулся к кнопке на обоях, и на звонок явилась Зина.

Протекла пауза. Когда Зина вернулась с календарем, Филипп Филиппович спросил:

— 4-Го марта празднуется.

— Покажите. Гм. Черт. В печку его, Зина, сейчас же.

Зина, испуганно тараща глаза, ушла с календарем, а человек покачал укоризненно головою.

— Фамилию позвольте узнать?

— Фамилию я согласен наследственную принять.

— Как? Наследственную? Именно?

В кабинете перед столом стоял председатель домкома Швондер в кожаной тужурке. Доктор Борменталь сидел в кресле. При этом на румяных от мороза щеках доктора (он только что вернулся) было столь же растерянное выражение, как и у Филиппа Филипповича, сидящего рядом.

Борменталь недоуменно шевельнулся в кресле. Филипп Филиппович дернул усом.

— Гм. Вот черт! Глупее ничего себе и представить нельзя. Ничего он не зародился, а просто. Ну, одним словом.

важная вещь на свете.

В этот момент оглушительный трезвон над ухом оборвал разговор.

Филипп Филиппович сказал в трубку: «да». Покраснел и

Голубая радость разлилась по лицу Швондера.

Филипп Филиппович, багровея, прокричал:

— Одним словом, кончим это.

Он оторвал листок от блокнота и набросал несколько слов, затем раздраженно прочитал вслух:

Швондер оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Шарикову:

— Вы, гражданин Шариков, говорите в высшей степени несознательно.

На воинский учет необходимо взяться.

Желтенькие искры появились в карих глазах Швондера.

— Нет, профессор, к величайшему сожалению. И не предвидится.

Шариков, скрипя сапожным рантом, отправился за ним следом.

Профессор остался наедине с борменталем. Немного помолчав, Филипп Филиппович мелко потряс головой и заговорил.

В отдалении глухо треснуло стекло, затем вспорхнул заглушенный женский визг и тотчас потух. Нечистая сила шарахнула по обоям в коридоре, направляясь к смотровой, там чем-то грохнуло и мгновенно пролетело обратно. Захлопали двери, и в кухне отозвался низкий крик дарьи Петровны. Затем завыл Шариков.

Филипп Филиппович навалился на дверь ванной, но та не поддавалась.

— Открыть сию секунду!

В ответ в запертой ванной по стенам что-то запрыгало, обрушились тазы, дикий голос Шарикова глухо проревел за дверью:

Вода зашумела по трубам и полилиась. Филипп Филиппович налег на дверь и стал ее рвать. Распаренная Дарья Петровна с искаженным лицом появилась на пороге кухни. Затем высокое стекло, выходящее под самым потолком ванной в кухню, треснуло червиной трещиной и из него вывалились два осколка, а за ними выпал громаднейших размеров кот в тигровых кольцах и с голубым бантом на шее, похожий на городового. Он упал прямо на стол в длинное блюдо, расколов его вдоль, с блюда на пол, затем повернулся на трех ногах, а правой взмахнул, как будто в танце, и тотчас просочился в узкую щель на черную лестницу. Щель расширилась, и кот сменился старушечьей физиономией в платке. Юбка старухи, усеянная белым горохом, оказалась в кухне. Старуха указательным и большим пальцем обтерла запавший рот, припухшими и колючими глазами окинула кухню и произнесла с любопытством:

Бледный Филипп Филиппович пересек кухню и спросил старуху грозно:

Филипп Филиппович еще более побледнел, к старухе подошел вплотную и шепнул удушливо:

— Сию секунду из кухни вон!

Старуха попятилась к дверям и заговорила, обидевшись:

— Что-то уж больно дерзко, господин профессор.

Вода в ванной ревела глухо и грозно, но голоса более не было слышно. Вошел доктор Борменталь.

— Иван Арнольдович, убедительно прошу. Гм. Сколько там пациентов?

— Отпустите всех, сегодня принимать не буду.

Филипп Филиппович постучал костяшкой пальца в дверь и крикнул:

— Сию минуту извольте выйти! Зачем вы заперлись?

— Какого черта. Не слышу, закройте воду.

Зина и Дарья Петровна, открыв дверь, выглядывали из кухни. Филипп Филиппович еще раз прогрохотал кулаком в дверь.

Шариков и сам в тоске и страхе оглянулся и ответил:

— Откройте замок. Что ж, вы никогда замка не видели?

Шариков пропал и через минуту вновь появился в окошке.

— Да лампу зажгите. Он взбесился!

Все трое всплеснули руками и в таком положении застыли.

Минут через пять Борменталь, Зина и Дарья Петровна сидели рядышком на мокром ковре, свернутом трубкою у подножия двери, и задними местами прижимали его к щели под дверью, а швейцар Федор с зажженой венчальной свечой Дарьи Петровны по деревянной лестнице лез в слуховое окно. Его зад в крупной серой клетке мелькнул в воздухе и исчез в отверстии.

— Ду. Гу-гу! Что-то кричал Шариков сквозь рев воды.

Послышался голос Федора:

— Филипп Филиппович, все равно надо открывать, пусть разойдется, отсосем из кухни.

Зина и Дарья Петровна в подоткнутых до колен юбках, с голыми ногами, и Шариков с швейцаром, босые, с закатанными штанами шваркали мокрыми тряпками по полу кухни и отжимали их в грязные ведра и раковину. Заброшенная плита гудела. Вода уходила через дверь на гулкую лестницу прямо в пролет лестницы и падала в подвал.

Борменталь, вытянувшись на цыпочках, стоял в глубокой луже, на паркете передней, и вел переговоры через чуть приоткрытую дверь на цепочке.

— Не будет сегодня приема, профессор нездоров. Будьте добры отойти от двери, у нас труба лопнула.

Звонки следовали один за другим и Борменталь уже подошвой стоял в воде.

— Я бы в калошах прошел.

Синеватые силуэты появились за дверью.

— Нельзя, прошу завтра.

— Завтра. Катастрофа с водопроводом.

Федор у ног доктора ерзал в озере, скреб кружкой, а исцарапанный Шариков придумал новый способ. Он скатал громадную тряпку в трубку, лег животом в воду и погнал ее из передней обратно к уборной.

Из коридора со скрежетом выехала скамеечка и на ней вытянулся, балансируя, Филипп Филиппович в синих с полосками носках.

— Иван Арнольдович, бросьте вы отвечать. Идите в спальню, я вам туфли дам.

— Ничего, Филипп Филиппович, какие пустяки.

— Да ничего. Все равно уже ноги мокрые.

Борменталь захлопнул дверь, не выдержал и засмеялся. Ноздри

Филиппа Филипповича раздулись, очки вспыхнули.

— Переоденьтесь сейчас же. Да вот что: выпейте у Дарьи Петровны водки.

— То-то, что в хозяина квартиры. Он уж в суд грозился подать.

— Кухарку Шариков ихнюю обнял, а тот его гнать стал. Ну, повздорили.

— Ради бога, вы мне всегда сообщайте сразу о таких вещах! Сколько нужно?

Филипп Филиппович извлек три блестящих полтинника и вручил Федору.

Филипп Филиппович обернулся, закусил губу и молча нажал на Шарикова, вытеснил его в приемную и запер его на ключ. Шариков изнутри тотчас загрохотал кулаками в дверь.

Борменталь как из-под земли вырос.

— Филипп Филиппович, прошу вас, не волнуйтесь.

Энергичный эскулап отпер дверь в приемную и оттуда донесся его голос:

— Вы что? В кабаке, что ли?

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *