так это не бычки это воши
Мадам Стороженко.
. Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей.
Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было.
Валентин Петрович Катаев. Белеет парус одинокий. http://clck.ru/VWCXA
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Проза.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Проза.ру – порядка 100 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более полумиллиона страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Так это не бычки это воши
Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек, поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них сверху, почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в профиль, но с двумя глазами.
Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к песку.
И мальчик восхищался хитростью камбалы.
Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной, как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают в самых чистых бухточках.
Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с серебряным кипением утреннего солнца.
Нет слов, природа хитра. Но Гаврик знал, что человек еще хитрее. Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек, как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба, такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными красками в корзинках и на прилавках привоза!
Лишь бы только деньги на хорошую снасть!
Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои клешни, судорожно разинутые, как ножницы.
Тюлька горела грудами серебряной мелочи.
Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все стороны солью.
Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим внутренностям.
Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей.
Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь, подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы.
Солнце жгло. Рыба засыпала.
Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей.
Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было.
Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые серой замшевой пылью.
Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась ужасно долго.
Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять раз бросала их обратно в корзину с камбалой.
Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы.
Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом:
— Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото!
— Мелочь, — говорила покупательница, презрительно отходя, — нечего жарить.
— Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить постоянной покупательнице мелочь!
— Такие бычки — десять копеек десяток! Никогда! Самое большее — восемь.
— Возьмите два десятка за девятнадцать.
— Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус.
— Мадам, последняя цена — восемнадцать. Не хотите, как хотите… Мадам, куда же вы идете?
Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги.
Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его.
Таков был базарный обычай. Кому нужны деньги, тот пусть и ждет. Ничего. Не сдохнет — постоит.
— Кому свежей рыбы? Живые бычки! Камбала, камбала, камбала! — закричала торговка, передохнув, и вдруг, не глядя на Гаврика, сказала: — Ну? Покажь!
Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке.
— Бычки, — сказал он почтительно.
Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград «изабелла».
— Я тебя спрашиваю: где бычки?
Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку.
— Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите?
— Где бычки? — закричала вдруг торговка, делаясь от гнева красной, как свекла. — Где бычки? Покажи мне где? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши! Тут разве есть, что жарить? Тут даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь!
Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось.
Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки.
Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения.
— Для ровного счета две с половиной сотни, — сказала торговка, закрывая корзину рогожкой. — Забирай садок. До свиданья. Скажешь деду, что с него еще остается восемьдесят копеек. Чтоб он помнил. И пускай больше не присылает мелочь, а то не буду брать!
Мальчик остолбенел. Он хотел что-то сказать, но горло сжалось.
А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания:
— Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки!
— Мадам Стороженко, — наконец с большим трудом выговорил мальчик, — мадам Стороженко…
Она нетерпеливо обернулась:
— Мадам Стороженко… сколько же вы даете за сотню?
— Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и скажешь дедушке. До свиданья.
— Тридцать копеек сотня!
Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла. Или укусить…
Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не плача:
— Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять…
— Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом!
— Мадам Стороженко… Вы ж сами торгуете по восемьдесят…
— Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и торгую, ты мне можешь не указывать… Камбала, камбала, камбала!
Гаврик посмотрел на мадам Стороженко. Она сидела на своей детской скамеечке — громадная, неприступная, каменная.
Он мог бы ей сказать, что у них с дедушкой совершенно нет денег, что надо обязательно купить хлеба и мяса для наживки, что требуется всего-навсего копеек пятнадцать — двадцать, — но стоило ли унижаться?
В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость.
Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой, черноморской походочкой.
Так это не бычки это воши
мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы.
Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом:
— Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото!
— Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить постоянной покупательнице мелочь!
— Возьмите два десятка за девятнадцать.
— Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус.
Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги.
Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его.
Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке.
Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград «изабелла».
— Я тебя спрашиваю: где бычки?
Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку.
— Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите?
Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось.
Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки.
Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения.
Так это не бычки это воши
– Раки! Раки! Раки! Раки!
– Камбала! Камбала! Камбала!
– Скумбрия живая! Скумбрия, скумбрия!
– Мидии! Мидии! Мидии! Мидии! Мидии!
Из всех торговок привоза наиболее резкими, крикливыми голосами славились торговки рыбного ряда.
Надо было обладать бесстрашием одесских хозяек и кухарок, чтобы неторопливо пройтись по этой аллее столов, корзинок и рундуков, заваленных грудами морской рыбы, раковин и раков.
Под громадными парусиновыми зонтиками и дощатыми навесами, трепеща и сверкая, лежали вываленные напоказ живые богатства Черного моря.
Какое разнообразие форм, цветов, размеров!
Природа приложила все усилия, чтобы защитить и спасти от гибели свои замечательные создания. Она постаралась сделать их как можно более незаметными для человеческого глаза. Она раскрасила их во все оттенки моря.
Например, благородная и дорогая рыба скумбрия, царица Черного моря. Ее тугое тело, прямое и гладкое, как веретено, окрашено нежнейшими муаровыми тонами, от светло-голубого до темно-синего.
Гаврик знал, что именно такого цвета – голубого, с синими морщинами ряби – бывает море далеко от берега, как раз там, где главным образом ходят косяки скумбрии.
Ишь какая хитрая скумбрия!
Хотя Гаврик ежедневно видел рыбу, привык к ней, умел за полверсты обнаружить в море косяк скумбрии, но все же каждый раз он неизменно восхищался ее красотой и хитростью.
Или бычки. Они водятся под берегом, среди скал, а также в песке, поглубже. Поэтому и окрашены они в бурый цвет скал или желтоватый цвет песка.
Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек, поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них сверху, почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в профиль, но с двумя глазами.
Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к песку.
И мальчик восхищался хитростью камбалы.
Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной, как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают в самых чистых бухточках.
Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с серебряным кипением утреннего солнца.
Нет слов, природа хитра. Но Гаврик знал, что человек еще хитрее. Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек, как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба, такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными красками в корзинках и на прилавках привоза!
Лишь бы только деньги на хорошую снасть!
Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои клешни, судорожно разинутые, как ножницы.
Тюлька горела грудами серебряной мелочи.
Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все стороны солью.
Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим внутренностям.
Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей.
Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь, подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы.
Солнце жгло. Рыба засыпала.
Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей.
Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было.
Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые серой замшевой пылью.
Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась ужасно долго.
Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять раз бросала их обратно в корзину с камбалой.
Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы.
Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом:
– Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото!
– Мелочь, – говорила покупательница, презрительно отходя, – нечего жарить.
– Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить постоянной покупательнице мелочь!
– Такие бычки – десять копеек десяток! Никогда! Самое большее – восемь.
– Возьмите два десятка за девятнадцать.
– Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус.
– Мадам, последняя цена – восемнадцать. Не хотите, как хотите… Мадам, куда же вы идете?
Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги.
Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его.
Таков был базарный обычай. Кому нужны деньги, тот пусть и ждет. Ничего. Не сдохнет – постоит.
– Кому свежей рыбы? Живые бычки! Камбала, камбала, камбала! – закричала торговка, передохнув, и вдруг, не глядя на Гаврика, сказала: – Ну? Покажь!
Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке.
– Бычки, – сказал он почтительно.
Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград «изабелла».
– Я тебя спрашиваю: где бычки?
Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку.
– Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите?
– Где бычки? – закричала вдруг торговка, делаясь от гнева красной, как свекла, – Где бычки? Покажи мне где? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши! Тут разве есть, что жарить? Тут даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь!
Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось.
Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки.
Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения.
– Для ровного счета две с половиной сотни, – сказала торговка, закрывая корзину рогожкой. – Забирай садок. До свиданья. Скажешь деду, что с него еще остается восемьдесят копеек. Чтоб он помнил. И пускай больше не присылает мелочь, а то не буду брать!
Мальчик остолбенел. Он хотел что-то сказать, но горло сжалось.
А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания:
– Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки!
– Мадам Стороженко, – наконец с большим трудом выговорил мальчик, – мадам Стороженко…
Она нетерпеливо обернулась:
– Мадам Стороженко… сколько же вы даете за сотню?
– Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и скажешь дедушке. До свиданья.
– Тридцать копеек сотня!
Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла. Или укусить…
Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не плача:
– Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять…
– Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом!
– Мадам Стороженко… Вы ж сами торгуете по восемьдесят…
– Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и торгую, ты мне можешь не указывать… Камбала, камбала, камбала!
Гаврик посмотрел на мадам Стороженко. Она сидела на своей детской скамеечке – громадная, неприступная, каменная.
Он мог бы ей сказать, что у них с дедушкой совершенно нет денег, что надо обязательно купить хлеба и мяса для наживки, что требуется всего-навсего копеек пятнадцать – двадцать, – но стоило ли унижаться?
В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость.
Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой, черноморской походочкой.
Он шел и думал, где бы раздобыть мяса и хлеба.
Валентин Петрович Катаев
На листке перекидного календаря от 28 января, прочитал:
В это день родились:
1897 г. – Валентин Катаев, писатель.
Эту дату я не пропускаю. В далеком далЕко, проходя по литературе «Белеет парус одинокий» к писателю Валентину Катаеву относился как ко многим в череде обязательных в школьной программе. Уважительно-безразлично, так можно сказать. «Парус» конечно не читал, пробежал в хрестоматии отрывки из повести, прочитал параграф учебника литературы – минимально необходимые действия для написания сочинения. И забыл.
Много, много лет спустя, спасибо другу, прочитал «Алмазный мой венец». После этого много понял. И если за долгие годы какая-то крупица мудрости образовалась во мне, то это благодаря Валентину Петровичу в том числе.
А 28 января беру с полки книгу изданную в 1940 г. и перелистываю останавливаясь во многих местах.
… Скорее, скорее в каюту, торопить папу, собирать вещи!
Петя повернулся, чтобы бежать, и вдруг похолодел от ужаса. Тот самый матрос с якорем на руке сидел на ступеньке носового трапа, а усатый шел прямо на него, без пенсне, руки в карманах, отчетливо скрипя «скороходами». Он подошел к нему вплотную, наклонился и спросил не громко, но и не тихо:
— Сядь. Тихо. Сядь, я тебе говорю.
Матрос продолжал стоять. Слабая улыбка дрожала на его посеревших губах.
— С «Потемкина»? Здравствуй, милый. Ты бы хоть сапожки, что ли, переменил. А мы вас ждали, ждали, ждали. Ну, что скажешь, Родион Жуков? Приехали?
И с этими словами усатый крепко взял матроса за рукав. Лицо матроса исказилось.
Но было поздно. Матрос вырвался и бежал по палубе, увертываясь и виляя между корзинами, ящиками, людьми. За ним бежал усатый. Глядя со стороны, можно было подумать, что эти двое взрослых людей играют в салки.
Они, один за другим, нырнули в проход машинного отделения. Затем вынырнули с другой стороны. Пробежали вверх по трапу, дробно стуча подошвами и срываясь со скользких медных ступенек.
В руках у матроса появилась оторванная откуда-то на бегу рейка.
Пассажиры со страхом и любопытством сбились на палубе. Кто-то пронзительно засвистел в полицейский свисток.
Пассажиры все, сколько их ни было, качнулись назад, будто на них спереди дунуло. Усатый метался возле борта, держась руками за лицо, и хрипло кричал:
— Держите, уйдет! Держите, уйдет!
Старший помощник шагал вверх по трапу через три ступеньки со спасательным кругом.
Пассажиры качнулись вперед к борту, будто на них дунуло сзади. Петя протиснулся к борту. Уже довольно далеко от парохода, среди взбитого белка пены, на волне качалась, как поплавок, голова плывущего человека.
Но только он плыл не к пароходу, а от парохода, изо всех сил работая руками и ногами. Через каждые три-четыре взмаха он поворачивал назад злое, напряженное лицо.
Старший помощник заметил, что человек за бортом, видать, не имеет ни малейшего желания быть «спасенным». Наоборот, он явно старается уйти как можно дальше от спасителей. Кроме того, он превосходно плывет, а до берега сравнительно недалеко. Так что все в порядке. Нет никаких оснований волноваться.
Напрасно усатый хватал старшего помощника за рукав, делал зверские глаза, требовал остановить пароход и спустить шлюпку.
— Это политический преступник. Вы будете отвечать!
Помощник флегматично пожал плечами:
— Не мое дело. Не имею приказанья. Обратитесь к капитану.
Капитан же только махнул рукой. И так опаздываем. Куда там, батюшка! Очень нужно. Вот через полчасика пришвартуемся, тогда и ловите своего политического. А у нас пароходство коммерческое и частное. Оно политикой не занимается, и на этот счет нет никаких инструкций. Тогда усатый, ругаясь сквозь зубы, с ободранной мордой, стал пробираться сквозь толпу приготовившихся к высадке пассажиров третьего класса к тому месту, куда должны были подать сходни. Он грубо расталкивал испуганных людей, наступал на ноги, пихал корзины и наконец очутился у самого борта, с тем чтобы первому выскочить на пристань, как толькопричалят.
Между тем голова матроса уже еле-еле виднелась в волне среди флажков, качавшихся над рыбачьими сетями и переметами.
— Раки! Раки! Раки! Раки!
— Камбала! Камбала! Камбала!
— Скумбрия живая! Скумбрия, скумбрия!
— Мидии! Мидии! Мидии! Мидии! Мидии!
Из всех торговок привоза наиболее резкими, крикливыми голосами славились торговки рыбного ряда.
Надо было обладать бесстрашием одесских хозяек и кухарок, чтобы неторопливо пройтись по этой аллее столов, корзинок и рундуков, заваленных грудами морской рыбы, раковин и раков. Под громадными парусиновыми зонтиками и дощатыми навесами, трепеща и сверкая, лежали вываленные напоказ живые богатства Черного моря.
Ишь какая хитрая скумбрия!
Хотя Гаврик ежедневно видел рыбу, привык к ней, умел за полверсты обнаружить в море косяк скумбрии, но все же каждый раз он неизменно восхищался ее красотой и хитростью.
Или бычки. Они водятся под берегом, среди скал, а также в песке, поглубже. Поэтому и окрашены они в бурый цвет скал или желтоватый цвет песка.
Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек, поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них
сверху, почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в профиль, но с двумя глазами.
Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к песку.
И мальчик восхищался хитростью камбалы.
Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной, как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают в самых чистых бухточках.
Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с серебряным кипением утреннего солнца.
Нет слов, природа хитра.Но Гаврик знал, что человек еще хитрее. Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек, как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба, такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными красками в корзинках и на прилавках привоза!
Лишь бы только деньги на хорошую снасть!
Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои клешни, судорожно разинутые, как ножницы.
Тюлька горела грудами серебряной мелочи. Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все стороны солью.
Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим внутренностям.
Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей.
Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь, подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы.
Солнце жгло. Рыба засыпала.
Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест
обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей.
Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было.
Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые серой замшевой пылью.
Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась ужасно долго.
Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять раз бросала их обратно в корзину с камбалой.
Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы.
Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом:
— Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото!
— Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить
постоянной покупательнице мелочь!
— Возьмите два десятка за девятнадцать.
— Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус.
Мадам, куда же вы идете?
Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги.
Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его.
Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке.
Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград «изабелла».
— Я тебя спрашиваю: где бычки?
Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку.
— Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите?
Тут даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь!
Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось.
Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки.
Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения.
А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания:
— Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки!
Она нетерпеливо обернулась:
— Мадам Стороженко. сколько же вы даете за сотню?
— Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и скажешь дедушке. До свиданья.
— Тридцать копеек сотня! Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла. Или укусить. Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не плача:
— Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять.
— Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом!
— Мадам Стороженко. Вы ж сами торгуете по восемьдесят.
— Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и торгую, ты мне можешь не указывать. Камбала, камбала, камбала!
В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость.
Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой, черноморской походочкой.
Он шел и думал, где бы раздобыть мяса и хлеба.
Дуня молчала, беззвучно шевеля губами.
— Чтоб мне пропасть! Чисто все еврейские лавочки разбивают. Комод со второго этажа выбросили на мостовую. Через минут десять до нас дойдут.
Отец вскочил бледный, с трясущейся челюстью, силясь надеть непослушной рукой пенсне.
— Да что ж это, господи!
Он поднял глаза к иконе и дважды перекрестился. Дуня приняла это за некий знак. Она очнулась, полезла на стул и стала порывисто снимать икону.
— Что вы делаете, Дуня?
— Я не понимаю. Что вы хотите?
Круглые крахмальные манжеты выскочили из рукавов. Лицо стало смертельно бледным, с розовыми пятнами на высоком лепном лбу. Никогда еще Петя не видел отца таким: он трясся и был страшен. Он бросился к подоконнику и схватил икону. Но Дуня крепко держала ее и не отпускала.
Тетя хрустела пальцами:
— Василий Петрович! Умоляю вас, успокойтесь.
Но отец уже стоял, прислонясь головой к обоям и закрыв руками лицо.
Петя осторожно посмотрел в окно. На улице не было ни души. Еще более опустившееся и потемневшее небо грифельного цвета висело над безлюдным Куликовым полем. Несколько длинных ниток легкого, как лебяжий пух, снега, собранного ветром, лежало в морщинах голой земли.
Между тем пение становилось все явственнее. Тогда Петя с полной ясностью увидел, что та низкая и темная туча, которая лежала на горизонте Куликова поля справа от вокзала, вовсе не туча, а медленно приближающаяся толпа.
В доме захлопали форточки.
В кухне послышались чьи-то сдержанные, очень тихие голоса, топтанье, шум юбок, и в коридоре совершенно неожиданно появилась пожилая женщина, держа за руку ярко-рыжую заплаканную девочку.
Это была мадам Коган со всей своей семьей.
Не смея переступить порог комнаты, она долго делала в дверях реверансы, одной рукой подбирая юбки, а другую прижимая к сердцу. Сладкая, светская и вместе с тем безумная улыбка играла на ее подвижном, морщинистом личике.
Она вдруг упала на колени.
Пока мадам Коган рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом.
По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход.
Впереди два седых старика, в зимних пальто, но без шапок, на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя.
Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух. Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели:
— Спаси, го-о-споди, лю-у-ди твоя и благослови до-стоя-я-а-ние твое.
У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка.
Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда «изабелла» были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком.
С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой.
Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камней, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно. Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля.
Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла.
Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить:
— Я не понимаю. Где же, наконец, полиция. Почему из штаба не посылают солдат.
дине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами.
Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой.
Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы.
Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы.
— Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!
— Барин, идут по нашей лестнице.
На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице.
— Ради бога, Василий Петрович!
— Барин, не ходите, убьют!
Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице.
Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков.
— А ты здесь кто такой? Домовладелец?
Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо.
Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то красная веснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Старое сукно затрещало и полезло.
А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня.
Дуня, поднимая как можно выше икону спасителя с восковой веточкой флердоранжа под стеклом, разгневанно кричала:
— Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначала посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли!
Нема тут никаких евреев, нема. Идите себе с богом!
На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихся ровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступеньки голыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой:
— Ну зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку. А то уже слышите, как там наши городовики разоряются Аида теперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической.
И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться с лестницы.